А в то же самое время Филипп сидел за письменным столом у себя в кабинете, с головой погруженный в работу. Он знал, что после захвата Байонны одно лишь упоминание его имени вызывает в Парижском Парламенте настоящую бурю негодования, и решил воспользоваться этим, чтобы скомпрометировать графа д’Артуа. Он строчил письмо за письмом всем своим ближайшим родственникам во Франции — и сторонникам графа д’Артуа, и его яростным противникам, — убеждая всех, что нельзя допустить, чтобы Хуана Португальская оставалась регентом Франции, что самая подходящая кандидатура на должность регента — граф д’Артуа. Он от всей души надеялся, что эти письма возымеют прямо противоположное их содержанию действие, особенно, если произойдет утечка информации и факт поддержки им графа д’Артуа станет достоянием гласности. Филипп рассчитывал, что у противников графа хватит ума инспирировать такую утечку или же просто предъявить Парламенту и Совету Пэров его письма.

Он как раз составлял вычурное послание своему троюродному брату, герцогу Невэрскому, когда к нему пришел Гастон и сообщил о своем решении поехать вместе с Эрнаном в Толедо. Филипп отложил перо и удивленно поглядел на кузена.

— Какого дьявола? Что вам понадобилось в Толедо?

— Этого я сказать не могу. Прости, но…

— Ты пообещал Эрнану молчать?

— Да.

— Ну что ж… Жаль, конечно, что и ты покидаешь нас. — Филипп снова взялся за перо. — Не обессудь, дружище, но у меня еще много дел, а времени в обрез — я обещал Бланке вскоре освободиться. Понимаешь, она не сможет заснуть без меня. Смешно, черт возьми, но и я, если подолгу не вижу ее, чувствуя себя брошенным ребенком. Просто уму не постижимо, как это я раньше… — Он осекся и тряхнул головой. — Боюсь, я начинаю повторяться. Ты что-то еще хотел мне сказать?

Гастон пришел в замешательство, лицо его побледнело, но он тотчас совладал с собой и протянул ему скрепленный герцогской печатью пакет.

— Чуть не забыл, — сипло произнес он. — Сегодня ко мне прибыл гонец из Тараскона. Это тебе письмо от отца.

— Ага! — рассеянно произнес Филипп, взял пакет, повертел его в руках и отложил в сторону. — Позже прочитаю… Ты, случайно, не знаешь, Эрнану передали мою просьбу?

— Да. Он скоро придет.

— Поторопи его, дело безотлагательное. — Филипп мокнул перо в чернильницу и склонился над недописанным письмом. — До скорой встречи, друг. Удачи тебе.

— До скорой. — Гастон вздохнул, бросил быстрый взгляд на отложенный Филиппом пакет и вышел из комнаты.

И только на следующий день за обедом Филипп вспомнил о письме отца. Он велел Габриелю принести его, распечатал и начал читать.

И первые же строки заставили Филиппа вскрикнуть от неожиданности.

— Что случилось? — обеспокоенно спросила Бланка.

Филипп молча передал ей письмо.

— О Боже! — произнесла она, прочитав его. — А Гастон поехал в Толедо.

— Вот именно, — кивнул Филипп. — А он взял и поехал в Толедо. Проездом, кстати, через Калагорру.

— Может, он еще не знает? — предположила Бланка.

— Глупости! Гонец-то прибыл к нему, а не ко мне. — Филипп сокрушенно вздохнул. — Я всегда знал, что Гастон редкостный циник. Но разве мог я подумать, что он аж такой циник!

Глава LXII

О тщете мира сего

Сопровождаемый отрядом кастильских королевских гвардейцев, большой обитый кожей рыдван с запряженными в него двумя парами лошадей медленно катился по ухабистой дороге, приближаясь к реке, которую римские завоеватели некогда называли Иберус и которую сейчас кастильцы зовут Эбро, а галлы — Иверо. Человек двадцать гвардейцев ехали впереди рыдвана, по два — с обеих его сторон, внимательно следя за дверцами, а остальные следовали позади. Кроме того, еще четыре гвардейца сидели внутри, составляя компанию дону Фернандо де Уэльве, младшему брату кастильского короля, ради которого, собственно, и была устроена вся эта помпа.

Процессию замыкали Эрнан де Шатофьер с Гастоном д’Альбре, а также Этьен де Монтини, который понуро плелся шагах в пятнадцати позади них, с головой погруженный в свои невеселые думы. Его конь, великолепный андалузский жеребец, подарок Бланки, живое напоминание о тех незабываемых летних днях, когда они были вместе, будто чувствуя подавленное состояние своего хозяина, тоже загрустил и не сильно рвался вперед, а время от времени и вовсе останавливался пощипать схваченную ноябрьским морозом пожелтевшую траву на обочине. И только частые окрики Эрнана вынуждали Монтини ненадолго возвращаться к действительности, чтобы пришпорить своего скакуна.

Солнце уже скрылось за горизонтом. Вечер стоял холодный, дул пронзительный ветер с гор, и д’Альбре, зябко поеживаясь, кутался в свой широкий подбитый мехом плащ.

— И какая муха меня укусила, что я вызвался ехать с тобой? — жаловался он Эрнану. — Сидел бы сейчас в той уютной гостиной Маргариты, поближе к камину, играл бы с Бланкой и Филиппом в шахматы, или же в карты с Маргаритой и Жоанной, и чихал бы на этот проклятущий ветер.

— А ты подсядь к сеньору дону Фернандо, — посоветовал Шатофьер, которому уже порядком осточертели нарекания Гастона. — Перекинешься с ним в картишки, если, конечно, он пожелает. И от ветра заодно укроешься.

— Э нет, лучше я чуток померзну. Недостоин я такой чести, как развлекать его кастильское высочество… У-ух! Что-то рано в этом году похолодало.

— Ноябрь как-никак, — заметил Эрнан. — Капризный месяц.

— Пожалуй, ты прав. Больше всего я не люблю ноябрь и март. — Гастон плотнее запахнул плащ и бросил через плечо быстрый взгляд назад. — А вот кому наплевать на все капризы Госпожи Погоды, так это Монтини. Он само воплощение скорби. Очень величественное и трогательное зрелище, надо сказать.

— Да уж, — согласился Эрнан. — Полгода назад, говорят, с кровати на кровать перепрыгивал, и вот на тебе — влюбился без памяти.

— И Филипп втюрился. Они оба помешались на Бланке.

— Она стоит того, чтобы по ней сходили с ума.

— Не возражаю. Однако…

— Однако, — усмехнулся Эрнан, — княжна Елена с ее приданным привлекает тебя больше. Подозреваю, что дело тут не только в ее приданном, ведь ты с достойной удивления настойчивостью ухаживал за ней еще при жизни ее брата. А что касается твоих наездов на Изабеллу Арагонскую, то это была лишь попытка (и, следует заметить, не очень удачная) вызвать у Елены ревность и отомстить ей за то, что она — вот негодница-то! — ну, наотрез отказывалась ложиться с тобой в постель.

— Да что ты мелешь такое! — произнес Гастон, сгорая от стыда.

— Истинно, истинно мелю, дружище. Нет, в самом деле, это же надо такому случиться — в свои тридцать два года влюбился, как мальчишка. Должен признать, я ошибался, полагая, что уже знаю тебя, как облупленного. А в последние два дня ты вообще ведешь себя донельзя странно — то и дело приходишь в смятение, смущаешься по любому пустяку, то бледнеешь, то краснеешь… Вот и сейчас побледнел… Впрочем, довольно пустой болтовни. Вскоре мы будем на месте, там ты и увидишь свою Елену. А мне еще надо потолковать с Монтини. Вчера вечером этот негодник вывел меня из себя, и я его хорошенько поколотил, так, может, сегодня он будет поразговорчивее.

С этими словами Эрнан придержал лошадь и обождал, пока с ним не поравнялся Этьен.

— О чем задумался, приятель? — доброжелательно спросил он.

Этьен поднял на него свои красивые черные глаза, подернутые туманной дымкой грусти.

— Да так, господин граф, ни о чем.

— Э нет, дружок, не пытайся провести меня. Все твои мысли мне предельно ясны, и я могу читать их с такой же легкостью, как открытую книгу. Ты думаешь о Бланке, думаешь о том, как ты несчастен, ты жалеешь сам себя. Ведь я не ошибаюсь?

Этьен промолчал, глядя вдаль бездумным взором.

— Негоже мужчине жалеть себя, — вновь заговорил Эрнан, так и не дождавшись ответа. — Это недостойно мужчины, любого мужчины. А тем более мужчины, которого любила такая исключительная женщина, как Бланка.